Болею, температурю, читаю «Осень патриарха» и размышляю об абсолютной власти. Складывается она не за один день, но в итоге становится самостоятельной сущностью, к которой приходится приспосабливаться и властвующему и властвуемым. Она ведёт за собой обе стороны вслепую, по осколкам здравомыслия, всё дальше от надежды сохранить какой угодно баланс, всё ближе к кровавому исходу.
Удалось подремать, а проснулся голодный, как зверь. Иду на кухню и принимаюсь резать хлеб на бутерброды.
— Ты чего? — спрашивает Юлька, оторопело наблюдая за мной.
— В смысле? Есть хочу, — говорю, — Голодный ужасно.
— Да ты присядь, я сама нарежу, — говорит она, — Всегда думала, что это я суетливая и нервная. А ты-то чего?
— А что, я суетливый и нервный?
— Ну да.
Когда она нарезала мне бутербродов, подошла собака и как всегда бесцеремонно положила морду мне на колено.
— Пора уже с этим попрошайством что-то делать, — говорю с набитым ртом.
— А я её научила даже строгий взгляд понимать, без слов, — говорит Юлька, — Вот смотри.
Она смотрит на собаку исподлобья, та делает вид, что не замечает. Не сводит с меня преданных глаз.
— Да она же прекрасно всё понимает в любом случае, — говорю, — Ей известно, что у стола попрошайничать нельзя, и неважно, как мы это показываем.
Собака немигающим взглядом внушает, что если не дать ей сейчас кусочек, она упадёт замертво.
— Карбюратор! — строго говорю я ей, — Подстаканник!
Собака удивлённо оглядывается на Юльку, мол, чего это он? Та держит строгий взгляд.
— Газонокосилка! — неумолимо развиваю я мысль, — Канделябр!
Собака оскорблённо удаляется на своё место, ложится, но зорко следит, не перестану ли я валять дурака.
— Вот что такое абсолютная власть, — говорю, — Это правила игры. Ей от нас нужна еда, нам от неё послушание. Неважно, что мы при этом говорим и хотим ли играть вообще. В один момент начинает казаться, что по-другому просто нельзя.
— Ты чё, читаешь там что-то? Или пишешь?
— Болею я, — говорю, — Нервно и суетливо.